8 февраля исполняется 95 лет со дня смерти одного из основоположников анархизма Петра Алексеевича Кропоткина. Про князя-революционера соратники шутили, что он имел больше прав на русский престол, чем Николай II, поскольку принадлежал к Рюриковичам, в отличие от главы династии Романовых... Октябрь 1917 года Кропоткин не принял, но в то же время выступил против вмешательства западных держав в России, высказавшись "вcеми cилами... против какой бы то ни было интервенции в руccкие дела". Признавал происходящее в России социальной революцией, и ценил некоторые её стороны, хотя и оставался принципиальным противником государства. Глава Совнаркома В. И. Ленин принимал его в своём кабинете, и посетовал после встречи на "бедность идей анархистов... которые в момент массового творчества, в момент революции, никогда не могут дать ни правильного плана, ни правильных указаний, что делать и как быть. Ведь если только послушать его на одну минуту, — у нас завтра же будет самодержавие, и все мы, и он между нами, будем болтаться на фонарях, а он — только за то, что называет себя анархистом. А как писал, какие прекрасные книги, как свежо и молодо чувствовал и думал, и всё это — в прошлом, и ничего теперь... Правда, он очень стар, и о нём нужно заботиться, помогать ему всем, чем только возможно, и делать это особенно деликатно и осторожно..."
Однако Владимир Ильич, как обычно, попал в точку со своим прогнозом, что в случае победы контрреволюции она расправилась бы и с Кропоткиным "только за то, что он называет себя анархистом". Мы увидели это на недавнем примере Украины, где победившие майданцы оказали честь Петру Алексеевичу, подвергнув его, наряду с другими революционерами-небольшевиками (анархистами, эсерами, народовольцами, меньшевиками...) своей пресловутой "декоммунизации".
И, конечно, майданцы использовали по назначению — т. е. в качестве туалетной бумаги — мнение мелкой реакционной дряни, именующей ныне себя "анархистами" и при этом поддержавшей майдан. А ведь этой дряни, наверное, обидно, что те, кому она так долго и с усердием надраивала языком штиблеты, с ней так бесцеремонно обошлись, вычеркнув имена всех анархистов (Бакунина, Кропоткина, Железнякова...) с карты Украины...
Но не это главное. Для них Вы по-прежнему враг, Пётр Алексеевич! (Или, как называла Вас в дни похорон советская печать, товарищ Кропоткин). Реакционеры, если бы могли, как и предсказывал Ленин, с пребольшим удовольствием развесили бы Вас на фонарях рядом с ним, а также Бакуниным, Каляевым, Плехановым и прочими Вашими товарищами по революции. Сейчас, спустя почти столетие, как Вас с нами нет, они ненавидят Вас как живого! Разве это не здорово?..
Видео о похоронах П. А. Кропоткина:
P. S. Позволю себе в этой теме немного... личного. :) Мой родственник, Александр Моисеевич Атабекян, был близким соратником Кропоткина и находился вместе с ним в последние дни его жизни, о чём написал очерк. Ниже привожу текст очерка (замечу сразу, чтобы предотвратить упрёки каких-нибудь неугомонных критиков, что взгляды Атабекяна, как и самого Кропоткина, для меня довольно далеки).
А. М. Атабекян. Последние дни П.А. Кропоткина
"На меня выпала печальная доля присутствовать неотлучно при Петре Алексеевиче с ночи под 31 января до его кончины и помогать семье и сестре милосердия Е.В. Линд в уходе за больным.
В понедельник 31 января Петр Алексеевич чувствовал себя настолько хорошо, что по поводу укола с укрепляющим лекарством даже заметил: „Не понимаю, от чего меня лечат?“ Температура была нормальная и ничто не предвещало трагический конец.
— От слабости, — ответил я. И действительно, всё внимание лечивших врачей в то время было направлено на укрепление сил и усиление питания.
По поводу предложения, не желает ли рыбы, он вспомнил об одной своей встрече с Тургеневым в Париже и ответил: „Да, хорошо бы поесть рыбы с соусом. Как-то Тургенев угостил меня рыбой с соусом. — Вас, — говорит, учили не есть соус с хлебом. Давайте нарушим это правило. — Поели с хлебом и кусочками рыбы, запили белым вином. Очень вкусно было. Тургенев любил хорошо поесть“.
В этот день вообще он чувствовал себя бодро и делился с окружающими своими мыслями. „Странно, отнялся вчера язык… Думал (ночью) об устройстве анархических коммун, без правительства“… Затем начал со мной оживленную беседу о положении дел в Западной Европе, о том, что „буржуазия глупа“ и не умеет справиться с экономическими затруднениями, о поразительных успехах авиации за последние годы, о которых он прочел в одном английском журнале, случайно доставленном ему.
Боясь утомить больного, я перевел разговор на другой предмет и начал сам рассказывать о житье-бытье в Бутырской тюрьме, из которой незадолго до того был освобожден, о его дмитровских друзьях-кооператорах, которые в то время еще сидели там.
Это была последняя более или менее длительная беседа учителя. После лёгкого завтрака, принятого с аппетитом, Петр Алексеевич заснул и проснулся в 5-ом часу пополудни в сильном ознобе. Температура сразу поднялась до 40,4°. Возобновилось воспаление легкого, сведшее его в могилу. Начался „противный процесс умирания“, как он сам его характеризовал, в словах, обращенных к ухаживавшей за ним сестре милосердия Е.В., за 2–3 дня до своей кончины. На её вопрос, как он к этому относится, Пётр Алексеевич ответил: „Полное равнодушие“.
Но не всё время Пётр Алексеевич относился безразлично к надвигавшемуся концу, который он, по-видимому, сознавал. „Хотелось бы еще поработать“, — прошептал он в один из первых дней после возобновления лёгочного воспаления. Незадолго до кончины он, видя Софью Григорьевну подавленной и печальной, и угадывая её опасения, с трогательной заботливостью старался успокоить её, говоря, что не раз уже серьёзнее болел „и видишь, выкарабкался же“.
Последние дни своей болезни Петр Алексеевич находился в полузабытьи, из которого окружающие его выводили, чтобы дать ему пищу или лекарство, или же он сам пробуждался, чтобы попросить пить или предупредить осложнения в уходе за собой. Еле в состоянии прошептать несколько слов или шевельнуть руками, Пётр Алексеевич не переставал заботиться с присущей ему деликатностью о том, чтобы причинять возможно меньше хлопот и неприятностей окружающим. „Не хорошо“, — говорил он застенчиво во время интимного ухода за ним, даже родным.
Вначале, когда он чувствовал себя сравнительно лучше, сестра. В. поставила на ночной столик звонок и попросила позвонить, если ему что понадобится в минуты её отлучки. — „Нет, не буду, — ответил он шутливо, — для анархиста и звонок проявление власти“. И действительно, ни разу не прикоснулся к нему.
Вместе с крайней деликатностью к окружающим, тонкий юмор сквозил в его словах, даже когда их приходилось улавливать с трудом из уст умирающего, и его выражения носили неизменно красочный характер.
2-го числа в 3 часа утра больной попросил напиться, и когда я поднёс стаканчик, чтобы напоить, он, не доверяя мужской ловкости в уходе за больными предупредительно заметил: „Только не за галстух“. Глотнув немного, он выразил желание, что „предпочёл бы горячего чаю“ и с удовольствием выпил небольшую чашку, „как с третьего блюдечка“ (т.е. в пору горячий, пояснил он мне).
3-го числа в 11-ом часу вечера, когда Е.В. готовилась произвести укол предписанного лекарства, Пётр Алексеевич заметил: „От женских уколов никакого прока нет“.
Вообще, особенно в первые дни, Петр Алексеевич был довольно чувствителен к подкожным уколам и называл их „докторским хулиганством“, и даже раз стал укорять сестру: „Какая Вы хулиганка стали! У докторов научились!“. И тут же прибавил, чтобы не обидеть её: „Я знаю, что Вы не со злым умыслом, а по обязанности“.
В другой раз (1-го февраля), когда врач, постоянно пользовавший его, — Сергей Николаевич Ивановский, к которому, кстати сказать, он относился очень дружески и с полным доверием, как к „старому земскому врачу“, — собирался исследовать его, Пётр Алексеевич обратился к сестре милосердия с просьбой „защитить от этих варваров“.
Чем ближе надвигалась неизбежная развязка, тем глубже становилось забытье Петра Алексеевича. Софья Григорьевна и Александра Петровна прилагали все усилия, чтобы от времени до времени вывести его из сонливого состояния и уловить момент, чтобы дать ему хоть кое-какую пищу…
Вскоре началась длительная агония.
Так угас в глуши любимой родины великий интернационалист и революционер, для которого интернационал не означал отрицание своей родины, а высшее проявление революции заключалось в защите всегда этой родины от всяких насилий."
Journal information